19 Октября, Суббота

Открывайте страницы на портале Mirmuz.com!

Майя ШВАРЦМАН. "Последнее"

  • PDF

shvarcman26 сентября 2019 года. Не стало Майи Шварцман. Последние стихи Майя отсылала своим, наверное, самым близким друзьям и единомышленникам - Валентину Емелину и Михаэлю Шербу. Ей было очень важно мнение этих людей... Валентин и Михаэль помогали ей составить недавно вышедшую книгу - кому, как не им, могла она доверить право на первые критические отклики в адрес только что завершенных, еще не до конца отредактированных стихотворений... К публикации новых стихов в интернете Майя всегда относилась очень ответственно - писать "в стол" было для нее делом самым обыкновенным: писать, редактировать, накапливать, возвращаться, перечитывать с высоты прожитого и пережитого, опять редактировать... Это очень необычно для нашего времени - работать над каждым стихотворением по месяцу, по два, по три... У стихов Майи Шварцман, размещенных на этой странице - иная судьба. Они никогда не состарятся вместе со своим автором. Они останутся именно такими, какими и родились в этот тяжелый, нерадостный, завершившийся сентябрем год... 26 сентября. Время остановилось.


cicera_zvezdochki

МАЙЯ ШВАРЦМАН


ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ



В тупике

Кажется – кончено, отжито, выжжено.
Руку протянешь – плоть тупика,
мрак его душный, ночные бока.
Вдруг под ладонью податливо – щель,
словно открылась тайная хижина.
Только понять бы: или – «досель
духу дозволено», или же, вижу я
(хочется видеть), – «пробуй отсель»?

Серым комочком тише неясыти
втиснуться боком, скрыться в углу,
к сору поближе, скребку, помелу,
в морок невидимых мягких ковров.
Воздух как воск на заброшенной пасеке.
Хочется жара поленьев и мхов, –
только огню и под силу украсить их,
жадно спалив биографию дров.

Так, разомлев и покрывшись испариной,
шаришь в потёмках в поисках книг
(с гордостью: вот ведь, уже пообвык).
Сколько закладок в той, что пухлей!
Но заползает за ворот просаленный
ужаса бархатный муравей:
видишь – она оказалась поваренной.
Имя твоё подчёркнуто в ней.

Вот отчего этот масляный лакомый
воздух, с прищуром в узких очах,
и в тупике стерегущий очаг...
Вылети, сбрось тупика колдовство,
жгущее травами, дикими злаками
силы найди на последний рывок,
вырвись оттуда – разбитый, заплаканный,
снова покинув себя самого.


* * *

Спущено за бесценок.
Что только не прочтёшь
про пятьдесят оттенков,
а оказалось –ложь.
Столько ещё занятий,
знай только первым бей.
Как бы – ещё занятней,
как бы – ещё острей!

Как бы и жизнь по схеме
праздничной возвести!
Лавры – и ногу в стремя,
прочее не в чести.
Всех и забот на свете –
острых желаний нож.
Был бы попутный ветер,
всем кутежам кутёж.

Что до иных материй,
званий да лент вельмож –
лишь бы открытью двери 
был по зубам платёж –
то, что и днесь, и присно
китчем не назовёшь:
овеществленье мыслей –
шопинг! Азарт, галдёж!

Что там ещё, богема,
слёзы, эмоций дрожь?
К нимбу найдется темя 
к ужасу всех святош.
Дольше б в победном шлеме
хлеще бы к сердцу дождь –
как провести бы время?

Время не проведёшь.

* * *

Дыры нот в беззубой гамме,
клочья старых книг.
мёртвых пчёл сухие крылья,
липовая падь.
Хруст скорлупок под ногами,
беличий тайник.
Что зарыли – позабыли,
завалились спать.

Ты-то думал, это только
первая строфа.
А слова уже опали,
выцвели лучи.
Заплати всего три сольдо
там, где просят два,
откупись от злой опалы,
приговор смягчи;

Жизнь привстанет без сознанья,
покачнётся вбок.
Молча яростно цепляйся
за земную твердь:
каждый лишь собою занят
на ходулях строк.
Трясогузка прячет яйца
и
  танцует тверк.

Символ счастья тёмной жницей
ищет в борозде
то ли крова, то ли пищи
для голодных ртов.
Птица синяя гнездится
в синей бороде.
Там её никто не ищет –
не найдёт никто.

 

Наводнение

Замрёшь в наклон над лесным ручьём
и видишь вдруг, что он обручён
колечком арочного моста,
явно великоватым.
А после свадьбы «не тот? не та?»
не спросишь уже, кто и кем просватан –
неважно, если уж обречён
и слёзы текут ручьём.

С водой обручаться – была же блажь!
И Поликратос, вошедший в раж,
в пучину перстень бросал, смеясь,
И золотые дожи
в супруги море брали, чтоб «Князь,
правь нами!» слышать, а вот построже
спросить, а так ли уж баш на баш?
Жена промолчит, шабаш.

Да только стихия стихии рознь.
Нахлынут слёзы грознее гроз,
и паводок бурный, ревя и мстя –
не буря ли брачной ночи?..
И впору станет кольцо моста,
и берега растерзает в клочья;
разверзнет устье, затопит мост,
и, всё ломая, пойдёт вразнос
былого ручья колосс.


Перестановка слагаемых

А я говорю, урок не закончен, сядьте,
спрячьте айфоны, господи, как же мне
осточертело...
                      так вот, говорю, для дядьки
Савельича конформизм допустим вполне:
плюнь, говорит, да поцелуй у злодея ручку, –
при этом позиция автора...
                      Кузнецов,
что я сейчас сказала? Что вы там в кучку
сбились на задней парте?  В конце концов,
вам же сдавать, не мне.
                       Противостоянье
народа и самодержавья дано в шестой
главе, запишите тезисы... Ваше ржанье
мне надоело! Что вы за люди, какой
от вас прок, вам только бы в кнопки тыкать,
я не могу, меня уже просто трясёт,
вас обучать чему-то – ни смысла, ни выгод,
боже мой, Пушкин, ведь это же наше всё!

Вот приходит домой, сумку пинает в угол
Сидоров, или кто там был, Кузнецов,
не чая скорее слиться с «Оk Google»,
но попадает сразу в конфликт отцов
и детей. Но, впрочем, отцов – условно,
сроду его не видал, а бабка и мать –
как тут сказать, чтоб вышло одним словом,
вроде и жалко их, но ведь не рассказать,
как допекли.
                       О
н к столу выходит угрюмо,
телевизор гудит, и бабка ему под стать,
всё одно и то же, как истерзали думы,
до получки дожить бы, где инсулин достать,
только он теперь называется ринсулин,
говорят, подделка, вот ведь и в твороге
обнаружен пластик...
                          И мать подбавляет: сын,
ты хоть учись, ведь на носу ЕГЭ,
классная жалуется, всё тебе трын-трава...
И телевизор всё ту же мешает кашу,
словно в школе, буквально те же слова:
наше всё, всё наше, бубнит, всё наше.


* * *

                                                  «О, поняла»
                                                  «Русалка». Пушкин


Князьков с утра в приподнятом мажоре.
Князиха – и того превеселей:
свершилось! После стольких лет мучений –
награда с повышением: в район
теперь им можно будет переехать,
и это, братец мой, не Грязюки,
не Старый Дуб; и клуб там есть, и баня,
и магазин, и танцы по субботам,
(вот уж моя в нарядах оторвётся),
и церковь есть, и, вроде говорили,
что до «Макдоналдса» не дольше двух часов.
Князьков с утра настроен благодушно
и потому решает взять с собой
немногословного худого парня –
преемника, по чину – УУП.
«Прокатимся? и сдам тебе объекты,
и поглядишь, что за народ попался,
другого нет, прости – не завезли».

Они садятся в новый глянцевитый
сияющий от лака автозак,
оглаженный хозяином любовно:
«Мой верный конь, мой белый воронок...
Его, прости, не дам, сто лет потратил,
чтоб выслужить, возьму его с собою,
трудись, как я, – как я и добивайся».
Деревня за деревней, без примет
особенных: там мост гнилой, там трактор,
обглоданный, что плодожоркой куст,
там бабы-самогонщицы чего
удумали – ходить с вонючим пойлом
своим на перегон, где рельсы снытью
с бурьяном заросли, ну чисто джунгли,
чтоб стрелочник-дурак всего за кружку
любой состав в такой тупик загнал бы,
что поминай как звали, да ещё
повытащат втихушку с полвагона
взамен на синюховку, вот народ!

«Теперь сюда, в сельцо кривое Сказка,
Там раньше при свороте с большака
торчал призыв какой-то из металла,
уж и не знаю, в чём там суть была,
за давностью припомнить не могу я,
а как кончался, помню до сих пор:
мол, каждая чего-то есть поэма.
Вот первым он тогда и подвернулся,
за ночь одну скрутили в девяностых,
и загремел как есть в металлолом».
Князьков берёт левее – там когда-то
близ водоёма мельница была,
давно сгорела, не сыскать и жёрнов,
то ль в армию кого-то провожали,
то ль что ещё – теперь и не узнать.
И что за гвалт – а ну-ка разберёмся.
Навстречу воронку несутся бабы,
и все кричат наперебой и тащут
Князькова за собой, ну что за горе.
Стоит старик, от перхоти седой,
«Ты кто?» – к Князькову весь так и подался, –
ну точно сумасшедший, не в себе.
«Михалыч, – голосят вокруг бабёнки, –
вели ему, чтоб доски он вернул».
Старик плечами гневно передёрнул.
«Какой я Мюллер, говорят тебе,
я...» – «Вор он, вор он! – выскочила тётка, –
ты же видишь, сколько дури в голове,
знай попрекает всех – недоглядели,
да обставляет пруд, заросший ряской,
табличками «русалку не кормить!»
Раз наезжали немцы-журналисты,
уж как мы с ним тогда, проклятым, бились,
чтоб всё убрал, чтоб не ударить в грязь,
так пуще зверя взялся, старый чёрт!»
Князьков мрачнеет, мало ли что было,
да поросло быльём. (А дед-то сдал
с тех давних пор, что мы с его Наташкой...)
«Михалыч, глянь, ведь он мою фанеру
упёр, чтоб подновить свои таблички
****цкие, уж лучше б пропил, сволочь,
так нет, гляди-ка, морду вбок воротит,
как будто он и вовсе ни при чём!» –
«Ну вот, Сергей, гляди, тебе на месте
как под заказ практический урок:
по совести суди их и расследуй.
А вы, молодки, живо примечайте,
я, вишь, на повышение пошёл,
а этот молодец не просто так вам,
а мне взамен ваш новый участковый.
Поехали, Серёга, дел по горло,
невпроворот». Под визг и гам бабёнок
Князьков буксует, воронок и вправду
хрипит и каркает. «До большака
дерьмо, а дальше ничего дорога».
(уж как кому... Наташке вот не вышла...)
Они едва всползают у развилки
на гравий, и газуя, уезжают.
Примета взъезда там давно лежит:
в траве пожухлой медно зеленеет
помятая ободранная О,
как будто бы из сказки позабытой
воспоминанье о любви великой,
большое обручальное кольцо.


Бузина

Бузиной-то весь огород зарос,
хоть заводи свою пивоваренку,
да не под силу: гастрит, артроз.
Где моя Лотта, цветочек аленький? 
Обняла сейчас бы меня, как встарь,
когда целым садом травинка считалась нам,
а и весь-то мир был – лагпункт в гектар, 
земляные норы в степи безжалостной.

В Джезказгане, как отмотали срок,
так остались с отцом её, моим корешем.
Вместо солнца была она, мой цветок,
косоглазый зайчонок, смешно тараторящий.
Корефан мой десятку как оттоптал,
подженился втихую, как ненароком,
за невестой взявши не капитал,
а растущее пузо – тоже со сроком.

И не дочь, не племяшка, но нет родней, 
а своих не завёл, ну да что теперь уже.
Прикипел, что варом припёкся к ней,
клином свет сошёлся в смешном недомерыше.
От отца взяла остзейскую кровь,
из казахского жуза была по матери,
полыхала жарче степных костров, 
а косицы росли – ячменя косматее.

Любовался всем: смуглотою щёк,
быстротою ног, голоском камышевки,
называл её Schatzi – кому ещё
мог язык с любовью такое вышептать.
Сколько лет тому, разметало в пыль,
скольким время наше стало могилою.
Схоронила родителей в той степи,
а меня не забыла, писала, милая,

наезжала, чинила моё бельё,
баловала меня; разбранив за ветхие
сапоги, привозила взамен новьё,
а потом, как позволилось, – вмиг уехала.
И на что мне домик с окном на Днепр,
огород, потонувший в бузинном веере,
золотой её запах до самых недр... –
В Киеве дядька, а Лотта в Веймаре.


Арахна

Высохшими руками гладя вздутый живот,
всё шелестела, раскачиваясь на нарах,
каждую ночь об одном и том же: вот
почему не оставили планов старых,
где же мне было угнаться, станок станком –
так не с него же спрос, а уж я пласталась!
Некуда было деться, раз сам нарком
нормы повысил. Технолог сказал: усталость
металла, и замели его в сей же час,
контрик, вредитель, мол, да ещё из бывших,
из-за таких буржуев рабочий класс
и обделен текстилем; а то, что в днище
каждой станины трещины поползли –
это им безразлично, и что в подхвате
нет натяженья нити, и что узлы
в рамах все скособочило – наплевать им.
Вынь да положь стахановский норматив.
Я уж и в общежитьи не ночевала,
в цехе жила, и любой заедавший шкив
правила чуть ли не на ходу, бывало.
Только однажды нагрянула к нам с верхов
главная комиссарша: лицо как камень,
в коже и в шлеме, стерва, и в каждый вдох
так и впивалась, устроила мне экзамен:
да почему так слабо знаю истмат,
да отчего профпланы не в лучшем виде,
я и скажи: попробуй-ка ты сама,
выгони мне хоть метр – али краше выйдет?
Тут она мне как смажет!.. от челнока,
что ей попался под руку, – видишь, метка,
а уж потом как мучили! И Колчака
мне приписали, и вражескую разведку,
и саботаж, и сорок процентов брака... –
так и шептала, руками суча, пока
не замерла однажды в углу барака
чёрным комком, похожим на паука.


* * *

Левой, правой, где тропа?
Горечавка да пырей.
Спотыкается стопа,
наступивши на хорей.

«Не гони», – сипит в груди.
За вершком ещё вершок.
О(т)говорок – пруд пруди.
Левой, правой, – хорошо.
Хорошистов полный хор,
им везде у нас почёт,
каждый помнит приговор
«тише едешь – » и молчок.

Не в обычае улит
подгонять свою судьбу.
И улитка не хулит
жизни в собственном гробу.

Обречённо бьётся речь
рыбкой пойманной в груди.
Ритма хрипом не увечь.
Ноги спешкой не труди.

Долго ль раненой пятой
бойко топать, на плечах
до последней запятой
муку первенства влача?

Заплутавши, оплошав,
меж колючих общих фраз 
не ускорить вялый шаг,
не шагнуть двумя зараз.

По просторам, площадям
отгулялось на веку.
Может, дыхалку щадя,
покороче взять строку?

Продираясь через лес,
сквозь капканы цепких трав,
так шагает Ахиллес,
черепахи не догнав.


* * *

Выиграть не под силу. Вон уйти – нипочём.
Музыка пробасила, ты уже обречён.
День чужого рожденья, море волнуется – раз!
Сердце полно волненья. Музыка оборвалась.
Ну же, рванись и падай. Сесть и окостенеть.
Кто не успел, тот падаль. Занято, места нет.
Каждый сидит на стуле, крепко вцепившись в жизнь.
Случай тебя обжулил – дальше давай кружись.
Не обижайся, рёва, выиграл, кто востёр.
Музыку дайте снова, кто там у нас тапёр...


* * *


Заката зоркая глазунья
за горизонт почти сползла.
Невмоготу лицом к безумью
стоять, укройте зеркала.
Какой-то шорох, то ли медных
пестов, то ль звёздного пшена.
Назад оглянешься, помедлив:
ты здесь? – но только тишина;

вон там? – где бисерный валежник
уводит дальше от лыжни –
так донор времени, надежда,
по капле выпивает жизнь.
И тихий хруст, как будто пальцы
ломаются!.. взгляни, у них
петляющее слово сжалься
в узорах прячется слепых.

И не того боится жалость
мыча срастающимся ртом,
что так немного здесь осталось,
но сокрушается о том,
что на грядах небесной пашни
твоё зерно не прорастёт.
Что всё сошлось, светло и страшно,
и не ошибся звездочёт.




shvarcman_maja





МАЙЯ ШВАРЦМАН


ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ

Литературный журнал "Тропы".

Август, 2019 год.

11111
22222
33333
44444

55555

cicera_stihi.lv

 

 

МАЙЯ ШВАРЦМАН

 

ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ

 

 

 

В тупике

 

Кажется – кончено, отжито, выжжено.

Руку протянешь – плоть тупика,

мрак его душный, ночные бока.

Вдруг под ладонью податливо – щель,

словно открылась тайная хижина.

Только понять бы: или – «досель

духу дозволено», или же, вижу я

(хочется видеть), – «пробуй отсель»?

 

Серым комочком тише неясыти

втиснуться боком, скрыться в углу,

к сору поближе, скребку, помелу,

в морок невидимых мягких ковров.

Воздух как воск на заброшенной пасеке.

Хочется жара поленьев и мхов, –

только огню и под силу украсить их,

жадно спалив биографию дров.

 

Так, разомлев и покрывшись испариной.

шаришь в потёмках в поисках книг

(с гордостью: вот ведь, уже пообвык).

Сколько закладок в той, что пухлей!

Но заползает за ворот просаленный

ужаса бархатный муравей:

видишь – она оказалась поваренной.

Имя твоё подчёркнуто в ней.

 

Вот отчего этот масляный лакомый

воздух, с прищуром в узких очах,

и в тупике стерегущий очаг...

Вылети, сбрось тупика колдовство,

жгущее травами, дикими злаками

силы найди на последний рывок,

вырвись оттуда – разбитый, заплаканный,

снова покинув себя самого.

 

 

***

 

Спущено за бесценок.

Что только не прочтёшь

про пятьдесят оттенков,

а оказалось –ложь.

Столько ещё занятий,

знай только первым бей.

Как бы – ещё занятней,

как бы – ещё острей!

 

Как бы и жизнь по схеме

праздничной возвести!

Лавры – и ногу в стремя,

прочее не в чести.

Всех и забот на свете –

острых желаний нож.

Был бы попутный ветер,

всем кутежам кутёж.

 

Что до иных материй,

званий да лент вельмож –

лишь бы открытью двери 

был по зубам платёж –

то, что и днесь, и присно

китчем не назовёшь:

овеществленье мыслей –

шопинг! Азарт, галдёж!

 

Что там ещё, богема,

слёзы, эмоций дрожь?

К нимбу найдется темя  

к ужасу всех святош.

Дольше б в победном шлеме

хлеще бы к сердцу дождь –

как провести бы время?

 

Время не проведёшь.

 

 

***

 

Дыры нот в беззубой гамме,
клочья старых книг.
мёртвых пчёл сухие крылья,
липовая падь.
Хруст скорлупок под ногами,
беличий тайник.
Что зарыли – позабыли,
завалились спать.

Ты-то думал, это только
первая строфа.
А слова уже опали,
выцвели лучи.
Заплати всего три сольдо
там, где просят два,
откупись от злой опалы,
приговор смягчи;

Жизнь привстанет без сознанья,
покачнётся вбок.
Молча яростно цепляйся
за земную твердь:
каждый лишь собою занят
на ходулях строк.
Трясогузка прячет яйца
и
  танцует тверк.

Символ счастья тёмной жницей
ищет в борозде
то ли крова, то ли пищи
для голодных ртов.
Птица синяя гнездится
в синей бороде.
Там её никто не ищет –
не найдёт никто.

 

 

Наводнение

 

Замрёшь в наклон над лесным ручьём

и видишь вдруг, что он обручён

колечком арочного моста,

явно великоватым.

А после свадьбы «не тот? не та?»

не спросишь уже, кто и кем просватан –

неважно, если уж обречён

и слёзы текут ручьём.

 

С водой обручаться – была же блажь!

И Поликратос, вошедший в раж,

в пучину перстень бросал, смеясь,

И золотые дожи

в супруги море брали, чтоб «Князь,

правь нами!» слышать, а вот построже

спросить, а так ли уж баш на баш?

Жена промолчит, шабаш.

 

Да только стихия стихии рознь.

Нахлынут слёзы грознее гроз,

и паводок бурный, ревя и мстя –

не буря ли брачной ночи?..

И впору станет кольцо моста,

и берега растерзает в клочья;

разверзнет устье, затопит мост,

и, всё ломая, пойдёт вразнос

былого ручья колосс.

 

 

Перестановка слагаемых

 

А я говорю, урок не закончен, сядьте,

спрячьте айфоны, господи, как же мне

осточертело...

так вот, говорю, для дядьки

Савельича конформизм допустим вполне:

плюнь, говорит, да поцелуй у злодея ручку, –

при этом позиция автора...

Кузнецов,

что я сейчас сказала? Что вы там в кучку

сбились на задней парте?  В конце концов,

вам же сдавать, не мне.

Противостоянье

народа и самодержавья дано в шестой

главе, запишите тезисы... Ваше ржанье

мне надоело! Что вы за люди, какой

от вас прок, вам только бы в кнопки тыкать,

я не могу, меня уже просто трясёт,

вас обучать чему-то – ни смысла, ни выгод,

боже мой, Пушкин, ведь это же наше всё!

 

Вот приходит домой, сумку пинает в угол

Сидоров, или кто там был, Кузнецов,

не чая скорее слиться с «Оk Google»,

но попадает сразу в конфликт отцов

и детей. Но, впрочем, отцов – условно,

сроду его не видал, а бабка и мать –

как тут сказать, чтоб вышло одним словом,

вроде и жалко их, но ведь не рассказать,

как допекли.

                        Он к столу выходит угрюмо,

телевизор гудит, и бабка ему под стать,

всё одно и то же, как истерзали думы,

до получки дожить бы, где инсулин достать,

только он теперь называется ринсулин,

говорят, подделка, вот ведь и в твороге

обнаружен пластик...

                        И мать подбавляет: сын,

ты хоть учись, ведь на носу ЕГЭ,

классная жалуется, всё тебе трын-трава...

И телевизор всё ту же мешает кашу,

словно в школе, буквально те же слова:

наше всё, всё наше, бубнит, всё наше.

 

 

***

 

«О, поняла»

«Русалка». Пушкин

 

Князьков с утра в приподнятом мажоре.

Князиха – и того превеселей:

свершилось! После стольких лет мучений –

награда с повышением: в район

теперь им можно будет переехать,

и это, братец мой, не Грязюки,

не Старый Дуб; и клуб там есть, и баня,

и магазин, и танцы по субботам,

(вот уж моя в нарядах оторвётся),

и церковь есть, и, вроде говорили,

что до «Макдоналдса» не дольше двух часов.

Князьков с утра настроен благодушно

и потому решает взять с собой

немногословного худого парня-

преемника, по чину – УУП.

«Прокатимся? и сдам тебе объекты,

и поглядишь, что за народ попался,

другого нет, прости – не завезли».

 

Они садятся в новый глянцевитый

сияющий от лака автозак,

оглаженный хозяином любовно:

«Мой верный конь, мой белый воронок...

Его, прости, не дам, сто лет потратил,

чтоб выслужить, возьму его с собою,

трудись, как я, – как я и добивайся».

Деревня за деревней, без примет

особенных: там мост гнилой, там трактор,

обглоданный, что плодожоркой куст,

там бабы-самогонщицы чего

удумали – ходить с вонючим пойлом

своим на перегон, где рельсы снытью

с бурьяном заросли, ну чисто джунгли,

чтоб стрелочник-дурак всего за кружку

любой состав в такой тупик загнал бы,

что поминай как звали, да ещё

повытащат втихушку с полвагона

взамен на синюховку, вот народ!

 

«Теперь сюда, в сельцо кривое Сказка,

Там раньше при свороте с большака

торчал призыв какой-то из металла,

уж и не знаю, в чём там суть была,

за давностью припомнить не могу я,

а как кончался, помню до сих пор:

мол, каждая чего-то есть поэма.

Вот первым он тогда и подвернулся,

за ночь одну скрутили в девяностых,

и загремел как есть в металлолом».

Князьков берёт левее – там когда-то

близ водоёма мельница была,

давно сгорела, не сыскать и жёрнов,

то ль в армию кого-то провожали,

то ль что ещё – теперь и не узнать.

И что за гвалт – а ну-ка разберёмся.

Навстречу воронку несутся бабы,

и все кричат наперебой и тащут

Князькова за собой, ну что за горе.

Стоит старик, от перхоти седой,

«Ты кто?» – к Князькову весь так и подался, –

ну точно сумасшедший, не в себе.

«Михалыч, – голосят вокруг бабёнки, –

вели ему, чтоб доски он вернул».

Старик плечами гневно передёрнул.

«Какой я Мюллер, говорят тебе,

я...» – «Вор он, вор он! – выскочила тётка, –

ты же видишь, сколько дури в голове,

знай попрекает всех – недоглядели,

да обставляет пруд, заросший ряской,

табличками «русалку не кормить!»

Раз наезжали немцы-журналисты,

уж как мы с ним тогда, проклятым, бились,

чтоб всё убрал, чтоб не ударить в грязь,

так пуще зверя взялся, старый чёрт!»

Князьков мрачнеет, мало ли что было,

да поросло быльём. (А дед-то сдал

с тех давних пор, что мы с его Наташкой...)

«Михалыч, глянь, ведь он мою фанеру

упёр, чтоб подновить свои таблички

****цкие, уж лучше б пропил, сволочь,

так нет, гляди-ка, морду вбок воротит,

как будто он и вовсе ни при чём!» –

«Ну вот, Сергей, гляди, тебе на месте

как под заказ практический урок:

по совести суди их и расследуй.

А вы, молодки, живо примечайте,

я, вишь, на повышение пошёл,

а этот молодец не просто так вам,

а мне взамен ваш новый участковый.

Поехали, Серёга, дел по горло,

невпроворот». Под визг и гам бабёнок

Князьков буксует, воронок и вправду

хрипит и каркает. «До большака

дерьмо, а дальше ничего дорога.»

(уж как кому... Наташке вот не вышла...)

Они едва всползают у развилки

на гравий, и газуя, уезжают.

Примета взъезда там давно лежит:

в траве пожухлой медно зеленеет

помятая ободранная О,

как будто бы из сказки позабытой

воспоминанье о любви великой,

большое обручальное кольцо.

 

***

 

Бузина

 

Бузиной-то весь огород зарос,

хоть заводи свою пивоваренку,

да не под силу: гастрит, артроз.

Где моя Лотта, цветочек аленький? 

Обняла сейчас бы меня, как встарь,

когда целым садом травинка считалась нам,

а и весь-то мир был – лагпункт в гектар, 

земляные норы в степи безжалостной.

 

В Джезказгане, как отмотали срок,

так остались с отцом её, моим корешем.

Вместо солнца была она, мой цветок,

косоглазый зайчонок, смешно тараторящий.

Корефан мой десятку как оттоптал,

подженился втихую, как ненароком,

за невестой взявши не капитал,

а растущее пузо – тоже со сроком.

 

И не дочь, не племяшка, но нет родней, 

а своих не завёл, ну да что теперь уже.

Прикипел, что варом припёкся к ней,

клином свет сошёлся в смешном недомерыше.

От отца взяла остзейскую кровь,

из казахского жуза была по матери,

полыхала жарче степных костров, 

а косицы росли – ячменя косматее.

 

Любовался всем: смуглотою щёк,

быстротою ног, голоском камышевки,

называл её Schatzi – кому ещё

мог язык с любовью такое вышептать.

Сколько лет тому, разметало в пыль,

скольким время наше стало могилою.

Схоронила родителей в той степи,

а меня не забыла, писала, милая,

 

наезжала, чинила моё бельё,

баловала меня; разбранив за ветхие

сапоги, привозила взамен новьё,

а потом, как позволилось, – вмиг уехала.

И на что мне домик с окном на Днепр,

огород, потонувший в бузинном веере,

золотой её запах до самых недр... –

В Киеве дядька, а Лотта в Веймаре.

 

 

Арахна

 

Высохшими руками гладя вздутый живот,

всё шелестела, раскачиваясь на нарах,

каждую ночь об одном и том же: вот

почему не оставили планов старых,

где же мне было угнаться, станок станком –

так не с него же спрос, а уж я пласталась!

Некуда было деться, раз сам нарком

нормы повысил. Технолог сказал: усталость

металла, и замели его в сей же час,

контрик, вредитель, мол, да ещё из бывших,

из-за таких буржуев рабочий класс

и обделен текстилем; а то, что в днище

каждой станины трещины поползли –

это им безразлично, и что в подхвате

нет натяженья нити, и что узлы

в рамах все скособочило – наплевать им.

Вынь да положь стахановский норматив.

Я уж и в общежитьи не ночевала,

в цехе жила, и любой заедавший шкив

правила чуть ли не на ходу, бывало.

Только однажды нагрянула к нам с верхов

главная комиссарша: лицо как камень,

в коже и в шлеме, стерва, и в каждый вдох

так и впивалась, устроила мне экзамен:

да почему так слабо знаю истмат,

да отчего профпланы не в лучшем виде,

я и скажи: попробуй-ка ты сама,

выгони мне хоть метр – али краше выйдет?

Тут она мне как смажет!.. от челнока,

что ей попался под руку, – видишь, метка,

а уж потом как мучили! И Колчака

мне приписали, и вражескую разведку,

и саботаж, и сорок процентов брака... –

так и шептала, руками суча, пока

не замерла однажды в углу барака

чёрным комком, похожим на паука.

 

 

***

 

Левой, правой, где тропа?

Горечавка да пырей.

Спотыкается стопа,

наступивши на хорей.

 

«Не гони», – сипит в груди.

За вершком ещё вершок.

О(т)говорок – пруд пруди.

Левой, правой, – хорошо.

Хорошистов полный хор,

им везде у нас почёт,

каждый помнит приговор

«тише едешь – » и молчок.

 

Не в обычае улит

подгонять свою судьбу.

И улитка не хулит

жизни в собственном гробу.

 

Обречённо бьётся речь

рыбкой пойманной в груди.

Ритма хрипом не увечь.

Ноги спешкой не труди.

 

Долго ль раненой пятой

бойко топать, на плечах

до последней запятой

муку первенства влача?

 

Заплутавши, оплошав,

меж колючих общих фраз 

не ускорить вялый шаг,

не шагнуть двумя зараз.

 

По просторам, площадям

отгулялось на веку.

Может, дыхалку щадя,

покороче взять строку?

 

Продираясь через лес,

сквозь капканы цепких трав,

так шагает Ахиллес,

черепахи не догнав.

 

 

***

 

Выиграть не под силу. Вон уйти – нипочём.

Музыка пробасила, ты уже обречён.

День чужого рожденья, море волнуется – раз!

Сердце полно волненья. Музыка оборвалась.

Ну же, рванись и падай. Сесть и окостенеть.

Кто не успел, тот падаль. Занято, места нет.

Каждый сидит на стуле, крепко вцепившись в жизнь.

Случай тебя обжулил – дальше давай кружись.

Не обижайся, рёва, выиграл, кто востёр.

Музыку дайте снова, кто там у нас тапёр...

 

***

 

Заката зоркая глазунья

за горизонт почти сползла.

Невмоготу лицом к безумью

стоять, укройте зеркала.

Какой-то шорох, то ли медных

пестов, то ль звёздного пшена.

Назад оглянешься, помедлив:

ты здесь? – но только тишина;

 

вон там? – где бисерный валежник

уводит дальше от лыжни –

так донор времени, надежда,

по капле выпивает жизнь.

И тихий хруст, как будто пальцы

ломаются!.. взгляни, у них

петляющее слово сжалься

в узорах прячется слепых.

 

И не того боится жалость
мыча срастающимся ртом,

что так немного здесь осталось,

но сокрушается о том,

что на грядах небесной пашни

твоё зерно не прорастёт.

Что всё сошлось, светло и страшно,

и не ошибся звездочёт.

 

 

.